Мировая культура


Казимир Малевич. «Черный квадрат» – тень от большой христианской культуры или поиск новой форулы семьи? (2012)

Эзра Паунд. Порог мысли как пространство парадокса (2010)

Федерико Гарсия Лорка. Как облака на закате… (2010)

Луис Бунюэль. Лестница уходит вверх в этом саду (2010)

Глен Гульд. Тень от лунного камня (2007)

Микеланджело. Кто-то умирает подобно раскаянью, а кто-то - подобно смиренью (2007)

Клоуны XX века (2007)

Артюр Рембо. Жизнь в аду (2006)

Алвар Аалто. Скромный пейзаж моей Родины украшу скромным пространством моей архитектуры (2003)

Марлен Дитрих. Женщина - увеличительное стекло мужских достоинств (2003)

Пикассо. Там, в моём воображении есть особые люди? (2002)

Фрэнк Синатра. Голос (2002)

11 сентября 2001-го года. Перфоманс в Нью-Йорке (2002)

Франк Ллойд Райт. Три монолога о доме и жизни как об архитектуре (1999)

Беккет. Больше замахов, чем ударов (1999)

Мисима. Иероглиф меча (1996)

Ци-Бай Ши. Бессмысленность крика (1996)

Борхес. Модуль тьмы (1996)

Кафка. Процесс, ставший замком, или Замок, превратившийся в процесс (1996)

Томас Вулф. О времени и о реке как об ангеле и о доме (1996)

Гауди. Изнанка цивилизации (1996)

Джакометти. Ужин на четверых, или Тень от мокрой собаки (1996)

Марта Грэхем. Регтайм кленового листа (1996)

Т.С. Элиот. Бесплодное небо над полыми людьми (1996)

Ксенакис. Архитектура звука (1996)

Де Кирико. Бог - начало нового хаоса? (1996)

Дельво. Человек с улицы, или Въезд в город (1996)

Антониони. Профессия – Репортер, или Режиссура метафоры (1995)

Леонардо (1993)

Возрождающийся сад (1978)

Босх (1976)

Антонио Мачадо. Какой предстанет утренняя роза в вечерний час (0)

Германия как неизбежность. Хроника дня (0)




 

Борхес. Модуль тьмы


Публий Сир: «Приняв услугу, расстаешься с вольностью». Известно, что Борхес принял такую услугу у тьмы. Однако ослеп ли он действительно, или, живя внутри собственного космоса, воображения, он один из немногих писателей создал из слов плоть жизни?

КНИГА – НАДЕЖДА ЧЕЛОВЕКА ОБРЕСТИ ТЕНЬ. Без книги человек как без тени, он лишен чего-то, что отличает физический свет от внутреннего света, от настоящего. Жизнь молекул-слов вставала на дыбы, принимала личину лукавства и даже равнодушия и убийства, переступала порог дозволенного даже для самого творца, и отняла у него физическую реакцию на дневной свет, на лунный отблеск, на тень и восход, на закат и молнию… Эта жизнь молекул-слов не могла отстраниться от самого писателя, чьи чуткие, чуть суховатые пальцы начинали нащупывать внутри каждого слова жизнь иную, горячую как кровь и неуловимую как тень. Эти слова созидали подлинную реальность из бутафорской мелочи. Так возникало дерево тьмы, внутри которого пульсировал город, а внутри огромного этого города вновь появлялось, но уже безлистое дерево. Но на этот раз дерево света. Так, наверное, строилась Вавилонская башня, вначале напоминающая дом, потом крепость, и в конце – лабиринт, некую улитку, откуда ушла взбудораженная то ли радостью, то ли враждой прошлая жизнь. Но кто-то упорно называл это сооружение башней. Чтобы оправдать тот хаос повседневного порядка, который перечеркивал божественный замысел, но оставлял на песке тень – звук света, ветер наречий.

Что это за дерево? И что это за звук? И о каком городе идет речь? И что это за свет, который не лишает, но усиливает напряжение линии горизонта? На эти вопросы мы вряд ли сможем ответить быстро.

Бесконечность и есть движение, то ли в пространство Вавилонской башни, то ли в настороженный порядок предчувствий, – которое и есть замечательное изобретение человека – библиотека. Подсознательное, или еще более общее – бессознательное предстает фундаментом его писательского рационализма. Именно поэтому рационализм его столь подсознателен, подобно тому, как метафизична не пустыня как таковая, а пустыня в сравнении с миражом над ней. Именно это сравнение дает преимущество пустыне как художественному образу или миражу. Одиночество писателя не может быть воспринято как вектор выявления человека в мире одиноких людей. Этот вектор полон свободы выбора (не только в ограниченном диапазоне времени, но и в бесконечном пространстве культуры), хотя и скован словом, его смысловым и психологическим потенциалом. Писателю кажется, что текст, который он пишет всю жизнь, есть всего лишь одно слово, а весь текст (и тот который должен написать) равен энергии одного-единственного слова. А вариации этого текста есть его ежедневная жизнь.

Он физически воспринимается мной именно наивным словом (не зря им сказано: «Израиль не Восток и не Запад, а Древность»), он и есть та бесхитростная мелодия, которая вылетает из жаркой сухой гортани скотовода, чтобы пройдя невероятный путь стать Рамо, Телеманом, Рахманиновым или Веберном… Он и тот наивный свет, который тянется из далекой дали, чтобы человек не остался одинок в дни испытаний.

Дальний свет, или дальняя даль и есть детство. А свет детства и есть протяженность жизни, знак согласия жить и умереть по этим правилам, в этих пределах, которые не только не удовлетворяют писателя, но и заставляют его считаться с их силой, которая и есть с одной стороны насилие, с другой самоорганизация, с другой – с третьей усреднение самой сути жизни. Он искал повод любить эту любовь к жизни, эту загадку рождения, этот внутренний диалог с собственным «Я». Которого никогда не поймешь и никогда не укротишь. Он живет до тех пор, пока есть в тебе стремление искать к нему выход. И до тех мгновений пока ты не теряешь волю этого поиска, ты ощущаешь себя живым существом, и в первую очередь как писатель. Слово тогда становится вторичным, особенно письменное слово. Столько великих рассказчиков ушло из жизни не оставив на бумаге никаких свидетельств своей гениальности. Так рождаются и эпосы, особенно интеллектуальные, особенно мифы и сказки, исторические парадоксы и чудеса. Какое замечательное слово – чудо! Где эти родники грусти и тоски, сострадания и наивности, где эта великий подвиг – неприметность добра? Но как только будет выявлена эта «неприметность» она теряет силу, ибо публичность и есть на сегодня высшее зло как для творца, так и для человечества в целом. Детство не отходит от нас, чтобы мы понимали всю быстротечность человеческого существования. Детство как хорошее предисловие точно и ясно дает все установки нашей жизни, раскрывая все пространство и всю глубину этого пространства.

Был ли он ребенком? Физически – да, но в собственном представлении, в воображении, скорее всего, нет. Но с таким же успехом можно сказать и о старости, Старость физически была его пленом, но во многих уголках этого обширного пространства полнокровно жили и детство, и юность, и зрелость, ибо все стадии его мысли были выверены генетикой творчества в пределах его воображения. ОН не любил юность, Юность – возраст. Почти полностью контролируемый плотью, причем не только с точки зрения физического роста и половых влечений. Но и начального этапа познания мира, моделирования вселенной. Юность пытлива, слепа и глупа, прозорливость (почти гениальна), но однобока, и ее абстракции универсальны лишь в чувственном, лишь в предчувствиях. Вот ряд: Рембо, Мецаренц, Леопарди, Тристан Корбьер, Лермонтов и др. Можно взять музыкантов и математиков, в обоих случаях в основе лежит абстракция.

Гениальность не может быть только случайной вспышкой во тьме познания (хотя бывают и такие выбросы энергии), но (что важнее!) она есть качественный переход из одного энергоформы в другую. Основа борхесовской чувственности есть спокойный всплеск раздумья, однако мысль (не сюжет или эмоциональный выпад) должна все время беспокоить, и именно она движет чувствами. Мысль и есть исходная воображения, его свет и тьма одновременно.

«Где радость показывается, там задержите ее». Так мне пишет из Любека незнакомая немка. Я же утверждаю, что радость и есть творчество: задержите воображение на добром деле, и вы продлите жизнь свою на целую вечность. Таков и Борхес, летящий, словно тень или свет и живыми молекулами слов создающий или созидающий жизнь во тьме воображения. Тьма не есть отсутствие света, но колодец его родника. Тьма и свет жили в его сознании, как вода и глина, – в обнимку, словно нечто неделимое, перерезанное бритвой воображения. Свет и тьма одолевали в нем пространство тени, огромные перенаселенные символами пространство, изящный комментарий которых и есть его рассказ, молчание или улыбка. Пауза его молчания предстает перед нами как заполненная дождем и ночной тишиной улица Буэнос-Айреса, или в лунном свете летящие облака, или неоновый свет витрин Нью-Йорка. Пауза и слово соседствовали в его творчестве, как дерево и дом (как они часто соседствуют в детских рисунках): дом – рукотворная часть человеческого мира, дерево – мудрый знак природы. «Там, под деревом юга с прямым стволом./ не укрыться в тени никогда.» Это Конфуций приходит на помощь и мне, и Борхесу, и дереву, и тени… между домом и деревом нет ничего общего, кроме самого человека, но именно это он и рисует.

Нет тьмы и нет света, есть изначальная зрячая слепота, предчувствие слова, которое должно стать литературой, порогом мысли, о который одни спотыкаются и падают, другие же спокойно и уверенно перешагивают, чтобы уйти от тьмы и приблизиться к ней. Так и живут иные не понимая, что внутри и вне – это лукавство тьмы, это зрачок слова, в фокусе которого все превращается в метаморфозу. Городской пейзаж, ландшафт горных цепей в блеске заката и «самый презренный вид малодушия – то жалость к самому себе» Марка Аврелия находят в его душе те клетки, которые и выстраивают для нас модуль тьмы. Как модуль света… Не зря же Борхес как-то воскликнул: «Сон – это жанр, страшный сон – тема». К теме или к жанру относится сюжет его жизни, биография его слова, пейзаж его сюжета… И Слово его нашло в его городе тот дом и то небо, где тьме и свету выделен маленький театр комментариев, именуемый творчеством. Занавес открывается…



1685